Мировой кризис - хроника и комментарии
Публиковать



Новости net.finam.ru

Rambler's Top100 Rambler's Top100  
 


->

Все, что было у нас


ВСЕ, ЧТО БЫЛО У НАС
---------------
Изустная история вьетнамской войны от тридцати трёх американских солдат, воевавших на ней
---------------
Ал Сантоли
---------------
Посвящается родным и близким мужчин и женщин, служивших во Вьетнаме
---------------
---------------
---------------

Адмирал Уильям Лоренс
Пилот
Лагерь для военнопленных Хоало
Ханой
Июнь 1967 г. - март 1973 г.
ВОЕННОПЛЕННЫЙ
Сбили меня 28 июня 1967 года, а выпустили 3 марта 1973 года... Господи, сегодня ведь годовщина моего освобождения... А мне как-то и в голову не пришло. Поразительно. Я и не думал, что смогу когда-нибудь не отметить этот день, и нате вам - забыл, что сегодня как раз тот самый день. Я пробыл там чуть меньше шести лет. По-моему, вышло около шестидесяти восьми месяцев.
У меня это был второй рейс в Тонкинский залив, когда меня сбили. Я служил в военно-морской эскадрильи, действовавшей с авианосца. В первом рейсе, в 1966 году, я был начальником штаба 143-й истребительной эскадрильи, базировавшейся на авианосце 'Рейнджер'. Во время того рейса мы много работали в Южном Вьетнаме. Делали кое-что и на севере, но по большей части, собственно, работали тогда на юге. Мы, собственно, масштабных бомбёжек на севере тогда ещё не начинали. Мы вернулись в Штаты в августе 1966 года, потом тренировались до следующего рейса, и отправились обратно в апреле 1967 года на авианосце 'Констеллейшн'. Я был командиром эскадрильи, и где-то через два месяца после того, как мы покинули Штаты, меня сбили.
Все наши вылеты производились в северную часть Северного Вьетнама - Ханой, Хайфонг и дельта реки Красной. У нас это называлось 'Шестой набор'. Такой терминологией мы пользовались, по ней Северный Вьетнам при планировании делился на части - с первого по шестой наборы. Первый набор - самый южный. Все знали, что в Шестом наборе 'Индейские земли', потому что всякий знал, что летать туда на задания непросто, а все наши задания в то время и в том районе были непростыми.
В 1967 году, когда они увидели, что мы постоянно бомбим комплекс Ханой-Хайфонг, они переместили все зенитные ракеты, которые до того были довольно широко раскиданы по стране, сконцентрировав их всех в районе Ханой-Хайфонг. Кроме того, они постепенно наращивали количество своих МиГов, поэтому там была создана очень плотная комбинация МиГов, ЗРК и зенитной артиллерии.
Во время того самого вылета, когда меня сбили, я руководил налётом в районе Хайфонга, на портовую часть города, на 'перевалочный пункт', как это у нас называлось - там они перегружали грузы с кораблей для последующих перевозок по системе железных дорог страны. В группе было свыше тридцати самолётов, и, когда мы дошли до Хайфонга очень рано поутру, - должны были выйти на цель в 7:30 утра - прямо над Хайфонгом шла гроза, и нам пришлось уйти на запасную цель, а именно на Намдинь. Это третий или четвёртый по величине город в Северном Вьетнаме, стоит он на Красной реке, и представлял собой ключевой перевалочный пункт, потому что железнодорожная сеть к югу от Ханоя, ведущая в южную часть Северного Вьетнама, проходит через Намдинь, и зачастую грузы доставляются до того места на баржах и загружаются там на железнодорожные средства.
Я помню, что по мере приближения к Хайфонгу, глядя вперед, мы увидели, что цель полностью покрыта облаками. Мы приняли решение повернуть налево и идти на Намдинь, и я помню, как сказал себе: 'Ну, сегодня уворачиваться от ракет мне не придётся', потому что все ракеты тогда были собраны в кольца вокруг Ханоя и Хайфонга. Я просто сказал что-то вроде: 'Вот здорово, особых сложностей быть не должно'. Ну, и сбили меня из зенитки, и это просто говорит о том, что прилетает порой оттуда, откуда меньше всего ожидаешь.
Я летел на 'Фантоме' F-4 в составе эскадрильи, и сбили меня на высоте в двенадцать тысяч футов (3658 метров - прим. переводчика), когда я шёл со скоростью в пятьсот узлов (926 км/ч - прим. Переводчика). Отличное попадание, надо сказать. Это был обычный 'заградительный огонь', как мы его называли. Я уверен, что наводчик стрелял на глаз, потому что день там выдался чудесный, ясный. Я уверен, что он видел, как заходит наша группа, и просто открыл заградительный огонь. Самолётов у нас было примерно тридцать шесть. Я был ведущим, поэтому он мог наводить по мне.
Когда в меня попали, я понял, что самолёт мой получил кое-какие повреждения, и, хотя самолёт становился несколько неповоротливее, я всё ещё держался в воздухе, поэтому я принял решение продолжать заход на цель, вместо того чтобы развернуться и лететь к морю. Когда я накренил самолёт, заходя на бомбометание, я понял, что система управления не в порядке. Но бомбы я сбросил, и смог затем поднять нос самолёта обратно, и развернуться к морю, и вот тогда-то самолёт потерял управление и вошёл в штопор. Система управления мне не подчинялась, и вести самолёт стало больше нельзя.
Авиаторы, надо сказать, вроде как вечные оптимисты. Я думаю, что, в сущности, знаешь, что это может случиться с тобой. На то время, в 1967 году, я занимался этим делом пятнадцать лет. У меня было множество друзей, которые погибли и так далее - просто из-за несчастных случаев, и тогда, когда я был лётчиком-испытателем. Ты знаешь, что подобное случается, но у авиаторов, по-моему - есть у нас этакий оптимизм и уверенность в том, что со мной такого не случится, потому что я-то летать умею, и этого не допущу. Но и наивными нас не назовёшь. Само собой, все свои личные дела я привёл в порядок заранее, и страховка для семьи была, прошёл я и необходимую подготовку по выживанию в полном объёме, изучил всё, что полагается. Мы были почти идеально подготовлены к любому развитию событий. Но я всё же думаю, что главное - быть оптимистом, иначе ничего у тебя не получится.
После того как в меня попали, у меня появилось сразу столько дел, что мне было совершенно некогда даже мельком подумать о чём-то другом, кроме как о том, как удержать самолёт в воздухе. Что случилось, наверняка не знаешь. Я делал всё возможное, чтобы удержать самолёт на лету, - он вошёл в плоский штопор - я пытался вывести самолёт из штопора, поочерёдно работая моторами... А потом пришлось думать о том, как из него выпрыгнуть. Мне пришлось приказать выпрыгивать напарнику с заднего сиденья - я сказал ему, чтобы он прыгал, на высоте три тысячи футов. Потом я увидел, что скоро опущусь до двух тысяч футов, а самолёт никак из штопора не выходит, высоты оставалось совсем немного, поэтому я тоже катапультировался. Столько всего, что размышлять некогда. То же самое и после катапультирования. Роешься в спасательном снаряжении, аварийную рацию достаёшь - при нас были небольшие УВЧ-радиостанции, и я передавал на самолёты, что были поблизости, что всё у меня в порядке. Когда я опустился на землю, меня сразу же взяли ополченцы. Такие ополчения собирали для обороны посёлков.
А сбили меня прямо над дельтой реки Красной. Опустился я на рисовое поле, сразу оказался по пояс в воде. Огляделся и увидел, что на краю этого рисового поля стоит ополченец и меня дожидается. У них там ополченцы были по всему району, потому что налётов там было много. Винтовка у него была очень старая. Судя по всему, современного оружия этим местным ополченцам не выдавали.
Наблюдать за поведением местных жителей было весьма интересно. Было ясно видно, что этот ополченец относился ко всему, как к работе. Особой враждебности по отношению ко мне он вовсе не проявлял. Старики - те проявляли ко мне больше всего враждебности, побить хотели. Это меня как-то удивило, потому что для детишек, собравшихся на меня поглядеть, я был чем-то вроде источника новых знаний об обществе: 'В нашём посёлке случилось что-то интересное и новое'. Для некоторых из этих детей я был, наверное, первым человеком европеоидной расы, которого они увидели. Потом они на какое-то время отвели меня в хижину, в той хижине они держали свиней, и была там здоровенная свиноматка, которая смотрела на меня так, будто я вторгся на её территорию. Она очень настороженно глядела на меня, пока они там решали, что со мною делать.
Из той маленькой хижины меня отвели в другое место, где нас со вторым членом экипажа усадили в грузовик и повезли прямо в Ханой. Намдинь располагается не так уж далеко к югу от Ханоя, милях где-то в пятнадцати. В Ханой мы прибыли ближе к вечеру.
До Ханоя рядом с нами не было никого, кто говорил бы по-английски. По пути в Ханой мы остановились в одном месте, где какой-то военный положил передо мною бланк, чтоб я его заполнил. Уверен - это был бланк, заготовленный на случай поимки лётчиков. Я отказался. Я сказал, что согласно Женевской конвенции об обращении с военнопленными я должен сообщить только свои фамилию и имя, звание, личный номер и дату рождения. Поэтому я отказался отвечать на вопросы, а они особо и не настаивали. По-настоящему грубо стали обращаться только когда мы добрались до Ханоя.
С наших глаз не снимали повязок, разговаривать не разрешали. Если мы пытались заговорить, получали от них прикладом. Но мы смогли немного пошептаться, однако ничего более нам с рук не сходило. Руки нам связали, побег был практически невозможен, потому что охраняли нас очень хорошо. Нас раздели до нижнего белья, обувь тоже сняли. В отличие от некоторых пленных, которым изрядно досталось в посёлке, меня не тронули. Там этим занимались лишь пара-другая стариков. Я думаю, мы были так недалеко от Ханоя, что ополчение держало всё под контролем, и население того района, скорее всего, подверглось политическому воспитанию в большей степени, чем в более удалённых от городской жизни частях страны.
Сборным пунктом для вновь доставленных пленных служила центральная ханойская тюрьма. Называлась она Хоало. Тюрьма эта знаменитая, стоит там ещё с колониальных времён, а построили её, скорей всего, французы ещё в прошлом веке, и занимает она в Ханое целый городской квартал. Пленные в основном попадали туда и подвергались там первому допросу, а затем некоторых отправляли в другие ханойские тюрьмы. Офицеры высокого ранга оставались в Хоало. Мы там всем местам, где жили, присваивали прозвища, и то место в комплексе Хоало, где я сначала пробыл почти четыре года, мы прозвали 'Лас-Вегасом'. По-моему, обычно тот тюремный комплекс Хоало называют 'Ханой-Хилтон'. Я весь свой плен провёл в Хоало. Один месяц я пробыл в другом лагере, а потом меня привезли обратно в Хоало. Но почти всех пленных привозили туда на первый допрос, а допросы проходили в той части Хоало, что мы прозвали 'Отель, где разбиваются сердца'.
Как мне кажется, первые допросы они проводили в основном с надеждой на то, что ты сам всё расскажешь, но при этом вполне осознавали, что делать этого мы не станем. Мы ссылались на Женевскую конвенцию, где говорилось о фамилии и имени, звании, личном номере и дате рождения. Поэтому они были готовы незамедлительно приступить к пыткам, что и делали. Поговорят с тобой, позанимаются стандартным словоблудием, начинают задавать вопросы, а ты им: 'От меня требуется предоставить только имя и фамилию, звание, личный номер и дату рождения'. Пару раз поспрашивают, потом уходят и засылают специалиста по пыткам.
В те дни этим обычно занимался преимущественно один и тот же человек. Я думаю, они поняли, что при отсутствии более-менее квалифицированного специалиста по пыткам довести человека до смерти можно запросто. Тот, о котором я говорю, заработал себе прозвище 'Прутопут', - у нас каждый охранник в лагере получал прозвище - потому что он умел с помощью металлических прутьев и пут загибать человека в какие угодно вывороченные позы, чтобы вызывать боль, но он был очень искусен в этом деле. Он знал пределы, до которых можно было выгибать руки и ноги, не ломая их, и в этом... Во всём этом было что-то нереальное. Он приходил, не выражая никаких эмоций. Пытки были его работой. Он был профессиональный специалист по пыткам. И я не мог в это поверить. Передо мною был человек, вызывавщий какую угодно боль, и, дай бог, не для того, чтоб тебя убить или изувечить, но просто чтобы заставить говорить. Я думаю, они поняли, может быть, из предыдущих случаев, когда чрезмерно горячие специалисты по пыткам загубили несколько пленных, что им надо было завести вот такого человека. В основе их действий лежало желание сохранить нас в живых, потому что они осознавали нашу ценность как заложников.
Максимальная вместимость Лас-Вегаса составляла примерно семьдесят пять заключённых, и они обычно делали следующее, когда тот лагерь заполнялся до предела - переводили заключённых в другие лагеря. Число пленных увеличилось в конце 67-го года, с повышением интенсивности бомбардировок. Когда население Лас-Вегаса возросло, они решили, в 68-м году, открыть лагерь в Сонтае, именно на этот лагерь был произведён набег американских коммандо, но лагерь оказался пуст, потому что они за несколько недель до того перевели военнопленных в другой лагерь.
В лагере были в основном камеры семь-на-семь футов, потому что они хотели держать американцев поодиночке в отдельных камерах. Многие из нас содержались в одиночном заключении, и я видел пятерых, кто жил в таких камерах. И в очень немногих камерах были общие стены. Между стенами был промежуток. Они делали всё возможное для сведения общения между пленными до минимума, но мы придумали несколько систем для общения. Очень редко удавалось им сделать так, чтобы мы не могли общаться, хотя они и старались изо всех сил.
В первое время мы в Лас-Вегасе ясно понимали, что разговаривать не сможем. Охранники патрулировали постоянно. Несколько пленных, живших вместе, выработали шифр для перестукивания, для которого надо было взять алфавит, в котором двадцать шесть букв, выбросить букву 'K' и сделать буквы 'С' и 'K' взаимозаменяемыми. Из двадцати пяти букв мы составили таблицу, в которой было пять строк по пять букв. В первой строке были буквы с 'A' по 'Е', во второй - с 'F' по 'J', в третьей строке - с 'L' по 'P', в четвёртой - с 'R' по 'U', и, наконец - с 'V' по 'Z'. И, чтобы отстучать букву, надо было отстучать сверху вниз слева, потом двигаться направо. 'М' - вторая буква в третьей строке, поэтому для того, чтобы передать 'М', надо было отстучать так: три удара, короткая пауза, два удара. Выяснилось, что, прижимая ухо к стенам из камня, можно услышать лёгкое постукивание на расстоянии примерно до семидесяти пяти футов. Таким образом, мы могли передавать многочисленные сообщения, постукивая по стенам, а затем распространяя их по всему лагерю. Один человек мог запустить сообщение, и оно переходило от стенки к стенке.
Но, конечно, до этого дошло не сразу, потому что надо было распространить этот шифр, и приходилось рисковать, перешёптываясь, чтобы обучить других этому шифру. Если поступал новый пленный, надо было внимательно отслеживать перемещения охранников по лагерю, и, убедившись, что их рядом нет, шёпотом рассказать ему об этом шифре. Мы выяснили, что сообщения легче передавать с помощью этого шифра. Внимательно следя за охранниками и организовав систему предупреждения, можно было поговорить, иногда шёпотом, но это требовало огромных усилий по наблюдению и оповещению. За общение любого рода полагалось очень грубое наказание. Могли заковать в ножные кандалы или просто избить так, чтобы тебе было всерьёз и очень больно. Они там много жестокостей себе позволяли. Они понимали, что общение нас объединяло и помогало нам противостоять их попыткам нас использовать, но они понимали также, что мы разрабатывали бы планы побега и прочее в этом духе. Но мы всегда могли общаться. Задавить нас им так и не удалось.
В дополнение к перестукиванию, мы выяснили, что передачи этим же кодом можно вести, издавая звуки, играя светом и тенью, или как угодно, обозначая перемещения по таблице. Например, у нас были такие жёсткие бамбуковые метёлки. Если на тамошнем каменном полу была вода, и начать мести такой бамбуковой метёлкой, вот этот звук при подметании значительно усиливался за счёт этого. Ну, мы и передавали кодированные сообщения, двигая по полу метёлкой. Вьетнамцы думали, что мы чокнулись на почве чистоты, потому что мы подметали пол при каждой возможности. Вообще-то говоря, много раз я лишал себя возможности помыться, которая предоставлялась в один из дней на неделе, лишь для того, чтобы добраться до метёлки и начать мести сообщения, которые в лагере могли бы услышать все.
Сообщения, которые отправлялись и пересылались по лагерю через стены, относились к категории менее важных, менее неотложных. Много раз мы по многу дней подряд не получали доступа к метёлке, и тогда мы вели передачи через стенки. Кроме того, мы придумали, как я это называю, 'голосовое перестукивание', при котором вместо ударов и для обозначения строк использовались звуки, характерные для заболеваний дыхательной системы. Первая строка обозначалась одним кашляющим звуком, вторая - двумя, третья строка - звуком, с каким прочищают горло, четвёртая - сухим кашлем, пятая - плевком или чихом. Вот так мы сообщения и передавали. Вообще-то, мы зачастую посылали сообщение 'G B U' - сокращение от 'Да будет на тебе благословение господне'.
Нам надо было распространять информацию в огромных объёмах, потому что вьетнамцы постоянно разрабатаывали всякие схемки, чтобы заставить кого-нибудь написать пропагандистское письмо против страны, и в методах своих они были не особо хитроумны, но попытки предпринимали непрестанно. Поэтому, когда ты уходил на допрос, то если был подготовлен заранее, мог прикинуть стратегию того, как более-менее их попытки сорвать. Но мы использовали этот обмен и для того, чтобы отслеживать людей. Мы действительно изо всех сил старались отслеживать людей и их состояние. Все постоянно старались собрать информацию, подглядывая через щели в окнах и дверях. Просто поразительно, сколько мы в совокупности знали о том, что творилось. Но нам всегда надо было сопоставлять обрывки сведений. И организованы мы были по-военному. У нас был старший офицер и порядок подчинённости, всё, что положено. Мы действовали как военная организация, поэтому без связи было никак нельзя.
В нашем конкретном лагере были сплошь пилоты, офицеры. Мне ни разу не пришлось сидеть с рядовыми и сержантами, пока нас всех не перевели в Хоало, под Рождество 1970 г. На тот момент, по-моему, там было только три человека рядовых и сержантов. Это были члены вертолётных экипажей. Там были ещё солдаты, захваченные в Хюэ во время Тет-наступления, и их пешим ходом доставили аж на Север, и мы так и не могли уяснить зачем, но это было так. Большинство солдат, которых брали в плен на Юге вьетконговцы, оставались на Юге. Я думаю, те солдаты были доставлены на Север по той причине, что их захватили северные вьетнамцы. Там ведь явно была разделённая правительственная система, у Ви-си и у Северного Вьетнама.
Радиопрограммы для нас в нашей тюрьме транслировали ежедневно, включая воскресенья. Уверен, что ни одного дня они не пропустили. У нас в камерах были такие примитивные динамики, и зачастую звук был очень плохого качества, сильно искажённый, но разобрать было можно. По сути, этот ежедневный радиочас служил в первую очередь целям пропаганды, чтобы вроде как нас деморализовать. У них была радиопрограмма под названием 'Голос Вьетнама'. Это были передачи на английском языке, в основном посвящённые зачитыванию информации из западной прессы, оскорбительной по отношению к США и их участию в этой войне.
Очень быстро понимаешь, что есть определённые вещи, которые надо делать. Прежде всего, приходит понимание того, что надо относиться ко всему с положительным настроем, что просто нельзя себя жалеть, и, я думаю, каждый из нас прошел этот период: 'Почему это случилось со мной?', когда много раз разбираешь свой вылет и говоришь: 'Вон как, если бы я поступил по-другому, меня бы не сбили'. Я думаю, что тенденция эта была всеобщей - сотни раз совершать свой вылет заново - а потом до тебя доходила реальность твоего положения во всей её красе, то, что ты в тюрьме, и что, скорей всего, пробудешь там долго, и вряд ли сможешь связаться с родными. Я осознал, пробыв там несколько недель, что они не собираются разрешать мне писать письма домой или получать их оттуда. Поэтому где-то через месяц или около того, понимаешь, что попал туда надолго, и что ты отрезан от внешнего мира, и, чтобы выжить, полагаешься исключительно на себя самого. И именно тогда я начал разрабатывать нечто вроде строго организованного подхода к мыслительному процессу и программе физических упражнений, и так далее. Несколько недель я протянул, будучи полностью отрезанным от лагерного общения, в полной изоляции - меня поймали за разговором, и обошлись со мною так, чтобы меня наказать.
Несколько лет в моём лагере я был старшим офицером. И они это знали. Моей главной обязанностью было поддерживать связь. Мне надо было её поддерживать - не только ради военной эффективности в плане постоянного информирования людей о происходящем, но потому, что это было всерьёз важно для тех, у кого могли возникнуть какие-нибудь психологические расстройства. Никак нельзя было допускакть, чтоб они срывались с катушек. Я начинал всерьёз беспокоиться, когда замечал, что кто-то, похоже, не хочет общаться, или выпадает из общения на какое-то время. И тогда делаешь всё, чтобы постепенно вернуть его в норму, поэтому если у него какие-то проблемы...
Я обнаружил, что было много признаков, которые можно было подметить, когда у человека начинались некие психологические проблемы. Нежелание общаться - самый явный признак. Обычно после приёма пищи камеры открывали, и мы выходили и складывали тарелки в одном и том же месте. Иногда можно было кое-что понять, взглянув на остатки еды, заметив, кто не ел, потому что некоторые обычно ставили свои плошки каждый раз в одно и то же место. Если я замечал, что с кем-то не удается нормально общаться, и что он не доедает до конца, то это давало мне очень даже хороший знак, что с ним что-то не так. И тогда я прилагал чрезвычайные усилия к тому, чтобы вернуть его в норму и разобраться, в чём дело. Мне сдаётся, что после нескольких лет, проведённых под давлением и в депрессии, умственные способности у таких людей начинали деградировать. И было очень трудно - то есть, живя в отдельных камерах, - разобраться, в чём проблема. Но зачастую одним из первых признаков того, что с человеком что-то не так, был его аппетит: он просто переставал есть. Я думаю, многие умерли по большей части из-за того, что заморили себя голодом до такого состояния, в котором сопротивляемость организма снизилась до предела, потом заболели... что-то вроде подсознательного самоубийства, в некотором роде. Они в той или иной степени утеряли волю к жизни.
Когда живёшь в одиночной изоляции, выясняешь, что надо придумывать для себя некоторую умственную деятельность при очень строгой дисциплине. После начального периода, после того как я приспособился к жизни в лагере, я начал, помимо прочего, с того, что прожил в памяти свою жизнь в мельчайших подробностях. Я вернулся к самым ранним воспоминаниям, сохранившимся в памяти, и двинулся с той точки вперёд. Например, я сказал себе: 'Ладно, сейчас я попробую восстановиться имена и фамилии как можно большего числа детей из тех, с кем учился в первом классе'. Я думал об этом часами, часами и часами. Затем я приступал ко второму классу. И это было поразительно. По-моему, я жизнь свою заново прожил, в мельчайших подробностях, три раза. По-моему, мне понадобилось около двух недель, чтобы разобрать всю свою жизнь, часов по восемнадцать напряженной умственной деятельности в день. Просто поразительно было - сколько имён и фамилий детей из моего первого класса я смог извлечь из памяти.
Я привёл в абсолютное изумление множество людей, когда в 1973 году вернулся в родной город Нэшвилл, штат Теннесси - люди подходили ко мне и говорили: 'Боже мой, я же вас тридцать лет не видел. Как же вы меня вспомнили?' Поразительно, насколько глубоко можно забраться мысленно, заново переживая некоторые отпуска с семьёй или круизы, в которых я участвовал за свою военную карьеру. Как я сказал, в ранний период плена я проделал это трижды. А затем, когда я исчерпал эту тему, я стал заниматься более организованной умственной деятельностью: я вспоминал историю, математику, литературу, в мельчайших подробностях. Например, я научился вычислять сложные проценты. Я сказал себе: 'Ну ладно, возьму-ка я сто долларов под шесть процентов. Сколько набежит за тридцать лет?' Я научился удерживать всё это в голове. Карандашей и бумаги у нас не было; запоминая полученные сведения, нам приходилось полностью полагаться на собственные головы, поэтому выяснялось, что умственные способности оттачивались.
В воспоминаниях о прошлом нельзя было отыскать ничего, что было бы хуже переживаемого сейчас. Но надо было учиться глядеть на мир положительно: 'Я изо всех сил буду стараться поддерживать своё психическое и физическое здоровье. Мне надо будет проживать каждый день с нуля, и извлекать самое хорошее из каждого дня'. И вот ты доходил до той точки, когда ты уже не проводил часы за фантазиями или мыслями о семье или о будущем. Ты жил тем самым днём, теми делами, которыми занимался в это время. Мир твой очень сужался, но делать это приходилось. Я мог настолько погрузиться в то или иное придуманное дело, что полностью переставал обращать внимание на всё остальное вокруг.
Однажды меня изолировали в камере, которую мы прозвали 'Калькутта', в честь Калькуттской Чёрной Дыры. Меня застали за переговорами, и они были исполнены решимости сломать мой дух. В Калькутту пленных сажали нечасто - я, собственно, слышал только об одном другом пленном, кто там побывал. Это была тёмная камера, размером примерно шесть на шесть футов. Над ней было нечто вроде жестяной крыши, и в дневное время по ней били солнечные лучи. По моим прикидкам, в дневное время температура доходила градусов до 120 [около 50 градусов по Цельсию]. Плохо было то, что я страдал от очень сильной потницы. Моё тело было полностью покрыто язвочками, вызванными перегревом - дошло от сыпи до серьёзных язв. Я был совершенно обездвижен, так было больно. Я сказал себе: 'Надо устроить себе какое-нибудь занятие для ума'.
И тогда я стал сочинять стихи. Я реально видел поэтические строчки в воображении. Стихотворение, которое я сочинил, получило впоследствии название 'Стихотворение штата Теннесси'. Я подумал: 'Ладно. Ставлю себе задачу: сочинить стихотворение безупречным пятистопным ямбом, чтобы походило на манеру сэра Вальтера Скотта: 'Олень из горной речки пил, в волнах которой месяц плыл'. Я сказал себе: 'Сэру Вальтеру Скотту помогала его гениальность, а мне поможет время. Возьмусь и не брошу, пока не сочиню стихотворение безупречным пятистопным ямбом'. Когда я начал пробовать различные сочетания слов, я понял, что строка 'О Теннесси, мой Теннесси' как раз написана безупречным пятистопным ямбом, так родились моя первая строка и название стихотворения. И вот, полностью лишённый возможности двигаться, совсем не поднимаясь с пола, я сочинял даже не скажу сколько дней - может, две недели по пятнадцать-шестнадцать часов в день в полной сосредоточенности - и к истечению этого времени я закончил это стихотворение, написанное безупречным пятистопным ямбом. И, как я уже говорил, я держал всё в памяти. В помещении было темно, и я видел эти строки. Тогда я в полной мере оценил, насколько велики умственные способности человека, которые очень немногие вообще когда-либо используют.
Всё наше общество настолько нацелено на то, чтобы без труда получать информацию из различных СМИ, - телевидение, радио, пресса - что среднестатистический человек никогда глубоко ни о чём не задумывается и ни на чём не сосредотачивается. Среднестатистический человек занимается хорошо знакомым ему делом, а думать при этом особо не требуется. Иногда я всерьёз тоскую по этим периодам погружённости в размышления... Я строил дома, писал тома и тома стихов. Когда я вернулся, то смог восстановить в памяти с полдюжины стихотворений.
Кроме того, я ежедневно занимался физическими упражнениями, за исключением того единственного срока, проведённого в камере с жарой под 120 градусов. Я сам себя заставлял заниматься гимнастикой. И всегда заставлял себя съедать всё, что мне давали. Обычно нам давали варёные овощи, иногда тыкву, иногда бобы вроде вигны китайской, иногда - рис, и иногда хлеб очень грубого помола. Пшеницу они явно импортировали из других коммунистических стран, поэтому давали нам лишь столько, чтобы мы не умерли с голоду. Я прикинул, что если съедать всё, что дают, то будешь получать где-то по пятьдесят-сто калорий. Год от года мы медленно и постоянно теряли вес. Я похудел фунтов на сорок [18 кг]. А потом, в последние два года, когда они не могли не понимать, что нас отпустят, - я думаю, в течение последних двух лет переговоры шли активно - все мы немного поправились. За последние два года я снова поправился фунтов на двадцать из тех сорока, на которые до этого похудел.
Наши отношения с теми, кто держал нас в плену - очень интересная тема. По-моему, вьетнамцы там были в основном специалисты своего дела, и охранники, которые работали в лагере, когда меня сбили в 1967 году, оставались с нами до конца войны. Кое-что менялось, но в армии везде так: если уж начинаешь чем-то заниматься, то это надолго. С течением лет мы в основном притёрлись друг к другу. И я ощущал, по мере того как проходили год за годом, определённое уважение к нам, которое возникало с их стороны.
Враждебных чувств по отношению к ним у меня не было. Я был военным, выполнявшим то, что мне приказывали, и их я рассматривал как военных, выполнявших то, что приказывали им. Злобы во мне не было. Несомненно, я - и, само собой, я уверен сейчас, что в ретроспективе мои эмоции воспринимаются уже очень даже по-другому - я, наверное, относился там ко всему более серьёзно; пропаганда и так далее всё не выходили у меня из головы. Но я смотрел на всё с той точки зрения, что во всём виноваты их руководители, а не отдельные охранники. К охранникам этим я злости не испытывал.
К вьетнамскому народу негативных эмоций я не испытывал. Будучи военным, я делал своё дело. Я старался очень тщательно планировать свои вылеты на бомбардировки, чтобы избегать ударов по мирному населению. Я инструктировал свою группу и планировал их действия так, чтобы обеспечить нанесение ударов только по военным целям, потому что я знал, что мы ведём войну с преимущественно аграрной страной, и что люди там небогаты, и мы изо всех сил старались поражать только военные цели, избегая ранений или смертельных поражений среди мирного населения.
Среди нас было несколько пленных, которые стали с ними сотрудничать, и мы очень здраво к этому относились. Мы понимали, что пленные подвергались сильному давлению, что те, кто захватил нас в плен, применяли меры принуждения. Нам всем приходилось нелегко. Поэтому мы обычно прощали тех, кто пытался сопротивляться, но, из-за грубого обращения или по иной какой-то причине, против собственной воли, делал что-то на пользу противника. А вот к кому мы действительно относились плохо, так это к тем, кто отказывался возвращаться в наши ряды. Мы установили порядка пяти пленных, которые явно оторвались от других и по собственному желанию начали творить всякие дела. В конце концов, мы устроили так, что смогли пообщаться с каждым из них. Мы заставляли их вернуться в наши ряды: 'Мы понимаем, что по той или иной причине они тебя отделили от других, обманули, пользуются тобой, но мы требуем, чтобы ты вернулся в наши ряды и стал как мы все, и начал выполнять свой долг согласно Правилам поведения'. Лишь двое пленных отказались.
Мы все были пилотами, и поэтому в общем и в целом пленные там изо всех сил старались соблюдать Правила поведения. Они были горячими патриотами, и были крепко связаны с остальными военнопленными. Как я уже говорил, было много таких, кто, просто из-за сильного давления, делали нечто, чем потом не гордились, но они всегда стремились вести себя достойно.
В 1970 году, после набега американских сил на тюрьму Сонтай с целью освобождения содержавшихся там военнопленных, всех пленных, кто был тогда на Севере, перевели на один объект. По-моему, произошло это уплотнение на следующий день после Рождества. Нас перевели из Лас-Вегаса в другую часть Хоало, которую мы прозвали 'Кэмп-Юнити' [лагерь 'Единство']. Сначала нас разместили в больших камерах. Меня перевели в камеру, где уже было сорок три человека. Там были преимущественно люди в званиях повыше; те, кто больше всех не поддавался, все были со мной. Я думаю, там было ещё около восьми камер по тридцать пять-сорок человек в каждом. По-моему, прожили мы таким образом месяца с полтора.
Однажды в нашей камере мы проводили религиозную службу - вели её три человека. К нам заглянул охранник, увидел, и это ему очень не понравилось. За этими тремя пришли и увели их. Мы очень возмущались такими действиями. Поэтому, по заранее придуманному сигналу, тем же вечером мы организовали шумную акцию протеста, начав кричать одновременно по всему лагерю. Завершили мы её пением гимна 'Усеянное звёздами знамя' [Государственный гимн США]. Ну, это вьетнамцам совсем уж не понравилось. Прежде всего, это очень обеспокоило лагерных начальников, потому что они понимали, что если об этом узнает их начальство... и я уверен, что до Ханоя дошли слухи о том, что они выпускают ситуацию из-под контроля, что у них там тюремный бунт. Они всерьёз перепугались. Им надо было срочно что-то предпринять. Всех старших офицеров отделили от других и снова расселили по маленьким камерам. Мы оставались в этих маленьких камерах до конца войны. Таким образом, из шести лет мне выпало провести в группе полтора месяца; остальное время я жил в маленькой камере. Но в результате тем, кто там остался, позволили проводить церковные службы. Мы почувствовали, что в некотором смысле одержали победу.
Пока мы жили все вместе в этих больших камерах, это было просто здорово, потому что мы могли устраивать занятия и обмениваться информацией, и проводить очень продуктивные для ума программы. Там были ребята, которых я не видел годами. Было очень трогательно, когда мы собрались вместе и смогли побеседовать и увидеть друг друга лицо в лицо, тех людей, о которых ты знал, что они участвуют в общих делах, но не имел никакого представления о том, что с ними и как. Я был просто поражён, увидев, насколько поразительно военнопленные отличаются друг от друга по своим познаниям и интересам. Каждого, кто имел какую угодно степень в той или иной области знаний, назначали преподавателем. Я большой любитель истории, увлекаюсь историей Гражданской войны, поэтому я прочёл курс по Гражданской войне. Меня очень интересуют иностранные языки, поэтому за несколько лет, просто обмениваясь словами при каждой возможности, я научился очень хорошо говорить по-французски. Вместе с нами держали пилота из Южного Вьетнама, хотя и жил он в одиночке. Мы организовывали с ним общение, и он нашёптывал слова. Он был нашим учителем французского. Среди нас были люди, владевшие испанским, были те, кто вёл курсы по автомеханике, фотографии, английскому языку, философии - по чему угодно. Мы действительно находили для себя полезные занятия. Нельзя было без этого.
За время, проведённое в тюрьме, я страшно много всего узнал. Набрался многих познаний. Вы можете сказать: 'Господи, это ведь шесть пропавших лет, без доступа ко всему, что происходило в мире. Разве вы умственно не деградировали?' Во многих отношениях я развился в смысле множества тех качеств, которые я приобрёл. Но я считаю, что самое важное, что выносит человек из такого опыта - это великое ощущение внутреннего спокойствия и умиротворённости, потому что ты знаешь, что с тобою в жизни очень мало что может произойти из того, с чем ты не сможешь справиться... В сущности, ничего не может произойти. И это замечательное ощущение. Оно дарует тебе умиротворённость, которую не купишь ни за какие деньги.
Уверен, что есть военнопленные, вышедшие из этих испытаний опустошёнными, и очень жаль, что это так. Но я считаю, что те люди, кто представлял собой сложившиеся личности, были людьми стабильными и обладали качествами, необходимыми для того, чтобы справляться с теми испытаниями, они вышли оттуда даже лучшими людьми, чем были до того. Я вижу, сколько всего ценного я вынес из этих испытаний, и так замечательно дойти в своей жизни до такого состояния, когда знаешь, что можешь справиться с любыми испытаниями. По-моему, это самое большое изменение, которое я отмечаю в себе. Когда ты ещё в юном возрасте, и столько неизвестного впереди, ты склонен переживать или волноваться по поводу того, сможешь ли справиться с тем, что будет. Я считаю, что это нормально, часть процесса взросления, и эту зрелость и уверенность ты всё равно приобретёшь, но я думаю, что нахождение в тех условиях сделало нас более зрелыми и уверенными в себе за счёт того, что мы благодаря этому приобрели. Мне было тридцать семь лет, когда меня взяли в плен, и мне достаточно повезло, что в тот момент у меня был уже определённый жизненный опыт и чувство ответственности. Несомненно, если уж суждено было быть сбитым и попасть в плен, то в возрасте за тридцать ты находился в намного более выгодных условиях.
Не помню, у кого я это вычитал, и цитирую не совсем точно, но 'храбрость - это не отсутствие страха, это способность идти вперёд тогда, когда тебе страшно'. Я думаю, эта одна из тех действительно хороших вещей, с которыми выходишь из боёв: ты доказал себе, что можешь действовать, заставлять себя действовать, даже невзирая на страх.
По-моему, было это в 1969 году, когда оттуда начала доходить информация о случаях жестокого обращения, имевших место там, и когда действия, предпринятые у нас в стране и на международной арене, некое всеобщее возмущение, заставили вьетнамцев принять решение об улучшении обращения с пленными. Они прекратили многие из видов очень жёсткого обращения, и всё-таки несколько улучшили наше питание. А затем, в 1970 году, после того как я провёл там около трёх лет, они, наконец, разрешили мне писать домой и получать кое-какую почту. Единственные письма, что мне разрешалось получать, были письма от родителей. По какой-то причине мне так и не было дозволено получать письма от жены и детей. Но из пропагандистских радиопередач мы знали, что, хотя переговоры и были начаты в 1968 году, процесс предстоял длительный и нелёгкий, и, по-моему, до самого 1972 года мы не ощущали приближения конца.
Осенью 1972 года стало видно, что переговоры приближались к такой точке, что, возможно, нас могли и отпустить. Я бы сказал, случилось это месяцев за четыре-пять до того дня, когда нас действительно отпустили. Но вот из-за чего надежды наши реально возросли, так это когда B-52 прилетели и нанесли бомбовый удар по Ханою. Рождество 72-го. Именно тогда мы поняли, что северные вьетнамцы стали относиться ко всему совсем по-другому. Мы замечали это в поведении охранников, официальных лиц, посещавших лагерь. Те бомбардировки с B-52...они изменились, наглая самоуверенность сменилась желанием покончить с войной. Мне это было видно. Они устали воевать. После стольких лет жертв и лишений, войну принесли уже в самое сердце страны. Думаю, именно тогда мы начали говорить себе: 'Теперь всё - дело времени'.
Мирный договор был подписан 28 января 1973 года. Положения этого договора требовали, чтобы вьетнамцы обо всём нам сообщили. США настаивали, что вьетнамцы не должны манипулировать нами до самого конца. Они должны были сообщить нам, что нас выпустят, порядок освобождения и так далее.
Когда я приехал домой, труднее всего было детишкам. Им надо было привыкать к человеку, которого они не видели семь лет, особенно младшенькой - когда я уехал из дома, ей было семь лет. Ей, наверное, пришлось привыкать больше всех, хотя, на самом-то деле, было это не так уж трудно.
Это была одна из тех ситуаций, в результате которых разбиваются браки. Жена моя этих испытаний не выдержала. Избежать всего того было нельзя. Я не обижаюсь. Просто... Думаю, было бы нереалистично полагать, что любой брак может вынести семилетнюю разлуку. Когда меня сбили в 1967 году, я был женат уже около пятнадцати с половиной лет. В общем, вышло так, что моя жена просто разлюбила меня и полюбила другого. Когда я вернулся, я оценил ситуацию, мы с ней очень искренне поговорили, и тогда поняли, что это так.
Среди военнопленных многие развелись. Ну, а в моём конкретном случае вышло не так, как у некоторых других, она ведь оформила развод ещё до моего возвращения. Поэтому в некотором отношении мне даже повезло по сравнению со многими моими друзьями, которым после возвращения пришлось заниматься разводными делами.
Я узнал об этом ещё на базе ВВС 'Кларк' на Филиппинах, где мы сделали первую остановку по пути домой. Ну, и нелегко мне было, понимаете, ждёшь, что вернёшься к дожидающимся тебя жене и детям, а тут... Такой удар. Я-то полагал, что уж если кто-то и не сможет перенести подобное, то в последнюю очередь - моя жена. Ну, вышло так. Она ведь, по сути... в каком-то смысле, жертва всего этого. После возвращения я взял детей на своё попечение, потому что я чувствовал, что смогу дать им необходимое лучше, чем смогла бы жена в той ситуации. Я обсудил это с нею и сказал ей и детям: 'Вот что я планирую делать'. И я смог сделать всё, что задумал.
Двое старших, сын, которому был двадцать один год, и восемнадцатилетняя дочь, учились в колледжах, и с ними было просто. А той дочери, которую я, собственно, вырастил, и которая была со мной со времени моего возвращения, сейчас двадцать лет. Всё сложилось прекрасно. У меня хорошие отношения с детьми. Мать их ведёт себя хорошо. Не было и нет ни злобы, ни неприязни. Мы, как семья, разумно со всем разобрались, и устроили всё так хорошо, насколько это было в наших силах.
Я считаю, что из всех членов моей семьи, кого затронул мой плен, именно жене пришлось труднее всех. Бывшей жене. Ей приходится жить с осознанием того, что она развелась с мужчиной, когда тот был в тюрьме, и в отрыве от детей, особенно сейчас, уже семь лет. И во многих отношениях мне её жаль. Я думаю, она была во многом такой же жертвой войны, как кто угодно ещё. И я надеюсь, что она живёт сейчас по-настоящему хорошо и счастливо, и что случившееся не лежит тяжким грузом на душе. Наверное, всё у неё хорошо. Надеюсь на то. Она вышла за мужчину с двумя детьми, - он был вдовец - поэтому она их растила, и я уверен, что она с головой погрузилась в эту семейную жизнь.
Вы можете подумать: 'У вас был пробел в шесть лет, когда вы не получали информации. И как восполнить это в профессиональном смысле?' Ну, чтобы ликвидировать этот пробел, мне пришлось несколько лет усердно трудиться. Я много читал, много беседовал с людьми, просто-напросто много занимался. Я наметил программу профессиональной подготовки, знакомился с широким кругом литературы и так далее, просто чтобы догнать других. Мне понадобилось несколько лет, чтобы дойти до точки, когда я почувствовал, что восполнил тот перерыв.
Я считаю, что, помимо прочего, самое хорошее, чем обогатило меня пребывание в плену, это по-настоящему позитивный взгляд на жизнь. Я могу честно сказать, что за семь лет после возвращения, несмотря на то, что я встретился с множеством трудностей, у меня появилось больше обязанностей, я всегда относился к ним с позитивным настроем. Я ни разу не засомневался в том, что справлюсь с ситуацией. Жизнь моя после возвращения наполнена бодростью, позитивом, удовольствиями, делами, она ставит передо мной много непростых задач. Мне кажется, мне очень повезло в том, что эти испытания не оставили в душе шрамов, мешающих жить. Я снова женился, через восемнадцать месяцев после возвращения, на исключительной женщине. И брак этот просто великолепен, и это одна из добрых сторон всех моих испытаний.





>
Материалы данного сайта могут свободно копироваться при условии установки активной ссылки на первоисточник.

Change privacy settings    
©  Михаил Хазин 2002-2015
Андрей Акопянц 2002-нв.


IN_PAGE_ITEMS=ENDITEMS GENERATED_TIME=2018.12.16 19.12.32ENDTIME
Сгенерирована 12.16 19:12:32 URL=http://worldcrisis.ru/crisis/3141908/article_t?IS_BOT=1